Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Деда, давай ее выпустим!
— Вот те на! Это зачем?
— А чего она там…
— Попалась — вот и там… Ну, вставай, подымайся. Тебе, что ли, жалко ее?
— Ага…
— Ну, дак она ж разбойница. Ты ее выпустишь, а она поплывет и сразу кого-нибудь съест. Первого попавшего. Никого не пожалеет. Ни мальца, ни слабого… да и как мы ее ослободим?
— А у тебя топор…
— Ишь ты! Скумекал! — удивился дедушка. — Топором, конечно, можно… да тут, братка, такое дело… Мы щуку-то выпустим, да кто же поверит, что мы ее отпустили? Скажут, себе взяли…
— Но мы же ее взаправду выпустим?
— Нет, негоже это. Завтра придет хозяин: что такое? Лед изрубили, вентерь пустой… И скажут про нас с тобой: воры! Ладно ли это? Лучше пошли, голубь мой, калину брать: хороша с морозу!
Мы повернули к какому-то острову, я несогласно бежал позади дедушки, и мне все еще было жаль щуки.
5
Калина и впрямь оказалась хороша. Пока мы возвращались к санкам, я всю дорогу сощипывал со своего пучка и глотал морозно хрустящие ягоды прямо с плоскими костяными лепешечками внутри.
Возле вязанки уже успел кто-то побывать: кругом наслежено куриными крестиками и строчками пятипалых продолговатых перчаток.
— A-а, гости пожаловали! — обрадованно сказал дедушка. — Это вот сорока накрестила: искала, не обронили ли чего. Она все подберет: и съестное, и несъестное. Обронил пуговицу — сгодится и пуговица, отнесет в старое свое гнездо. Забыл ножичек — тоже дай сюда! Такая она. А это вот — лиска… Так, мимоходом. Не лиска, а сам Лис Патрикеевич: вот тут и лапку поднял, нажелтил под наши санки… Ну, веселый народ!
Дедушка снял с себя опояску и, привязав к вязанке, подергал ее, пробуя на крепость.
— Так… Сейчас, стало быть, и отчалим.
— А как же санки? — не понял я.
— А санки мы вот этак… — Дедушка перевернул их вверх полозьями и положил сверху вязанки. — Вот так вот…
Оказалось, он собрался тащить камыш прямо по льду, волоком.
Возок, правда, легко и послушно поволокся за дедушкой.
— Ты давай иди вперед, — посоветовал он. — А то на камышовые хвосты наступишь да и упадешь. А лучше полезай на воз, а то небось от ног отстал.
— Не-к!
— Ну, герой, герой!
На широких, открытых местах дедушка бежки разгонял возок, сам же, отбросив опояску, отстранялся с дороги, и тогда камышовый ворох скользил сам собой, без всякой упряжки. В таких случаях я тоже разбегался, догонял копнушку сзади, падал на ее пологий пушистый хвост и некоторое время, раскинув руки и ноги, сладко затихнув, катился вместе.
— По льду хорошо! — не противился дедушка. — Так-то по льду мы можем до самого дома добежать. Минуем болото — там начнется дренажная канава, а канава — в реку… Ну, а там — по реке, по реке — до затона… Вот мы и дома! Оно, конечно, малость подальше, но зато везде гладко. Не сравнить, ежели напрямки, по лугу. Там волоком не потянуть, а санки не един раз перевернутся.
У выхода из болота остановились передохнуть. Над нами взметнулись черные ольхи, усыпанные обильно уродившимися черными шишками. Оттуда, с ольховых верхов, доносился не то перезвон, не то пересвист, а больше походило на тот тонкий и мягкий звук, какой издает бахрома из стеклянных трубочек.
— Щеголья! — упредил мой вопрос дедушка. — Шишки теребят.
И верно, внизу, под деревьями, и далее вокруг на белой пороше темнели мелкие ольховые крылатки. Иногда легким дуновением их подхватывало и относило прочь, и тогда, взмелькивая на солнце прозрачной пелеринкой, окружавшей темное семечко, крылатки походили на летнюю танцующую в воздухе мошкару.
Птицы не выдержали нашей близости, шумно снялись и, не прерывая стеклянного гомонка, в характерном для щеглов качельном — вверх-вниз, вверх-вниз — полете и в черно-желто-красном мелькании скрылись за тальниковым гребнем.
Щеглов уже давно не стало, а дедушка все глядел и глядел в ту сторону, забывшись.
— Одно слово — птицы! — наконец сказал он с грустным восхищением. — Куда захотели, туда и полетели. Ни тебе вода, ни огонь — все нипочем. То-то что воля! Да-а… А я и сам… Иной раз завеюсь, запропастюсь куда-нито… Аж душа возликует! Займется радостью и согласием со всей этой тишиной и благодатью. И ты — как в младенчестве, как заново народился. Все тебе чуется внове: и как земля пахнет, и кора, и снег. И забываешь про все на свете и про себя самого: и что у тебя болит, и что ломит, и про еду не помнишь, про утробу свою… Одни глаза да уши… да мир в душе… А где-то там по деревне полномоченные ходят, зеленым табаком плюют, матерятся, недоимки трясут… Где-то люди в неправде барахтаются, в поеде друг друга, в суете непролазной… Да одумайтесь вы! Раз живете! Эх, дела наши… Вот остаться бы тут, да нельзя: опять надо в суету людскую, как предписано… Ты вот что… давай-ка полезай на копну, да и тронемся помаленьку. Солнце на исход пошло.
Я было заотнекивался, захорохорился упрямо, но дедушка изловил меня, поддел под мышки и усадил на верхотуре.
— Отдохни, отдохни маленько. А потом опять побежишь, — увещевал он, впрягаясь в красную опояску. — Еще до дому эвон сколь! А хочешь, я тебе стишок скажу… Сколь живу, столь и помню. Когда-то учитель наговорил, а я, малявка, враз схватил, и вот до си не забылся.
Он натянул кушак и, подавшись вперед, сдернул приросший было ворох. И отмеряя неспешные, упористые шаги, принялся выкрикивать в белый свет:
Чудотворец и целитель, —
Ухожу к нему порой.
Ухожу я в мир природы,
В мир спокойствия, свободы,
В царство рыб и куликов,
На свои родные воды,
На простор степных лугов,
В тень прохладную лесов
И в свои младые годы.
Я слушал, опрокинувшись навзничь, блаженно и отрешенно глядя в морозное искрящееся небо. Подо мной монотонно шуршал влекомый камыш, затушевывая дедушкин голос, и вскоре я непробудно уснул и проспал всю неблизкую ледяную дорогу.
И конечно, не слыхал я, как еще раз над нами прошлась пара воронов, гортанно вопрошая: «Кто такие? Кто такие?..»
Покормите птиц!
Дмитрию Борисовичу Спасскому — заслуженному биологу
Как-то прибирался я на книжных полках, приводил в порядок разновеликие и разноименные творения, скопившиеся за многие десятилетия. Иные давненько не брал в руки, хотя и по-прежнему любил ровно